блог Евстифеева

Пространство любого города - это не только здания, улицы, заборы и светофоры. Большое значение (а иногда и важнейшее!) играют символы, которыми наполнен любой город. Причем, чем более богата история города, чем больше эту историю любят и ценят жители - тем больше символов, тем более разнообразно символическое городское пространство. В свою очередь, символы, создаваемые людьми, сами создают облик города, наполняют его содержанием, формируют среду и самих горожан. Иными словами, памятные места, монументы, стелы, малые скульптурные формы не просто украшения нашей жизни, это еще формирующие наше сознание и нашу идентичность объекты.


Очень давно, больше четверти века назад, я был в Терезине, чешском городке, в котором с 19 века существовала тюрьма, а потом - лагерь для военнопленных, а в годы Второй мировой -  фашистский концлагерь. Этим, собственно, и знаменит городок Терезин.

Так вот, я там был, но по молодости своей незамутненной ничего не знал про Терезин. Не знал, что именно там, в лагере умер Гаврило Принцип, тот самый, убивший 100 лет назад эрц-герцога Фердинанда, что послужило поводом к началу Первой мировой бойни. Не знал, что в концлагере Терезин, во время Второй Мировой бойни с 1942 по 1944 находился Виктор Франкл, известный австрийский психолог и психиатр, автор многих книг, среди которых, например, "Человек в поисках смысла", в которой Франкл осмыслил, в том числе, и личный опыт пребывания в концлагере. Ничего этого я тогда не знал и ходил по городу, как пустой бамбук.

Был хороший, теплый день в самом начале европейской осени. Старый чешский городок для меня выглядел как декорация, тем более, что в основе городка - старая крепость, стены, маленькие домики вокруг, чистые мощеные улицы и все очень непохожее на нормальный российский вид. И я нисколько не удивился, когда увидел, что в городе в тот день снимали кино. Действительно, где же еще снимать кино, как не в таких декорациях?

Фильм был про войну и массовка, одетая в форму нацистских офицеров, шумно прошла мимо меня на обеденный перерыв в кафе, неподалеку от железнодорожной станции, где, собственно и шли съемки. Я тоже зашел в это кафе,  осторожно посматривая в сторону веселящихся людей во вражеской серо-черной форме, хорошо знакомой мне по советским фильмам.

Это было довольно странно. С одной стороны, я понимал, что это кино, игра, но с другой стороны, я ощущал, что нахожусь в чужой стране, тут все не так, тут чужие люди, которые к нам, советским, относятся явно настороженно, а тут еще эти переодетые нацистами артисты, или переодетые артистами нацисты... Кто их разберет.

Фашисты пили кофе, громко разговаривали, смеялись. Я мог до них дотронуться, я ощущал их физически. Чтобы развеять эти не слишком приятные ощущения, я вышел из кафе и пошел искать съемочную площадку, и нашел ее, прямо на перроне станции, но поскольку был перерыв, там было пусто. У перрона стояли вагоны, готовые, видимо,  отправить очередную порцию заключенных в лагерь. Чуть поодаль на каких-то ящиках отдыхали люди в арестантской форме. С желтыми звездами.

Чтобы до конца все уточнить я стал искать кого-нибудь, кто бы мог мне объяснить, что тут происходит. Прямо на перроне я увидел пожилого, седого, задумчивого человека, который сидел в одиночестве в каком-то кресле. Я подошел и попробовал заговорить. На мое обращение он довольно дружелюбно стал отвечать на русском языке, но с большим восточно-европейским акцентом. Как я понял из его слов, тут снимают фильм о каком-то человеке, педагоге, погибшем в концлагере Треблинка вместе с детьми. То есть тут, в Терезине, как раз и снимают концлагерь Треблинка. Педагога звали Януш Корчак. Седой человек довольно живо и интересно мне тогда про него рассказал, про его судьбу и про сам фильм. Я поблагодарил за ответ и не стал больше надоедать расспросами. Так я узнал про Корчака. Мне казалось, что более в Терезине делать нечего и я уехал.

Позднее, гораздо позднее, я узнал про Гаврило Принципа, про Виктора Франкла, и еще много чего.Кроме того, я узнал, что через два года после моего посещения Терезина, в 1990 году, на экраны Европы вышел фильм Анджея Вайды "Януш Корчак".

Были ли это те самые съемки, или что-то иное, и кто был этот седой человек на перроне в кресле, рассказавший мне про Корчака, сегодня, видимо, точно я уже не узнаю.


...бывает такое, а особенно когда первый раз, потом - полегче, но первый раз сильно, когда вдруг, смотришь в зеркало, просто так, как обычно, случайно взглянешь, буквально на бегу - бросишь взгляд, а оттуда вдруг на тебя смотрит твой отец, которого уже нет, который мог бы быть, и тогда это было бы просто занятно, но его уже нет, нет его, а он смотрит на тебя, прямо в глаза, как живой, вздрогнешь, похолодеешь, на мгновение, на миг, потом присмотришся - это ты, конечно, ты, но он тоже есть, вот он, в тебе, и это уже становится яснее ясного, вот он, и это ты, то есть это уже не совсем ты, там и ты, и твой отец, и дед, и прадед - там все, все, но смотришь на них ты один, живешь из них ты один, и отвечать за все тебе одному, за всех, потому что все они уже ушли, потому что отец твой ушел, он молчит, его нет, и это навсегда, он расстворяется в твоем отражении, зеркало пустеет и ты остаешься один...

Вернулся Илья Муромец в свое родное село Карачарово, что под Муромом. Пошел свой дом искать. Раз прошелся по улице, два прошелся, -  никто его не узнает, никто не радуется. Да и сам он никого не узнает, где что находится и где дом его родной - не помнит.

В третий раз прошел Илья по селу, опять ничего не узнал, остановился у пруда небольшого, подошел к воде, глянул в черное зеркало - увидел старика с белой бородой и бровями белыми, щеками впалыми, глазами слезящимися.

Вздохнул тяжело богатырь и побрел обратно по селу. Где-то между домами, в бурьяне, увидел самую маленькую, самую старенькую покосившуюся избушку, в землю вросшую, мхом покрытую, с окнами-дверями заколоченными. Узнал дом свой Илья, подошел, упал на колени в бурьян-траву, прощения просил, что так и не увиделся с матушкой и батюшкой, что времени не нашел с ними встретиться да проститься, что родительский дом забыл-позабросил.

Оторвал Илья досочки от дверей-окон, распахнул их, чтоб воздух живой в дом пустить, и сам в дом зашел. Залез на холодну печь, лег, и – как и не было тех 70-ти лет, как и не было ничего, ни подвигов его, ни врагов несчетных порубленных, ни князей, ни другой какой нечисти на Руси. Дверь отворилась - батюшка с поля вернулся, немного хлебушка принес, да игрушку деревянную для сыночка. Матушка около печки хлопотала, обед готовила, да напевала что-то негромко. Нагрелась печка, тепло на ней стало, сонно…

Лежал Илья и не думал ни о чем, ничего не вспоминал, ничего не ждал и ни о чем не жалел.

Калики перехожие, проходя мимо старого дома с растворенными окнами и дверями, остановились, долго стояли, смотрели, потом поклонились дому до земли, рукой травы коснулись, а самый старый из них, сгорбленный слепец, сказал: «Умер герой, умер наш Илья, ушел богатырь земли русской, ушел так же, как и пришел».

Поклонились еще раз калики. И дальше пошли.

Сезон дождей

Весенний дождь за окном, но мысли не о погоде.

Все сгустилось как-то, не сразу, не вдруг, но довольно быстро. Свежий, но сильно разреженный воздух 90-х постепенно уплотнился, стал упругим, вязким. Сопротивление при движении мысли теперь ощущается прямо физически, силы трения многократно усилились, шершавым путем мышления ходить теперь ощутимо, болезненно, небезопасно, не гладко. Это не новое, но уже хорошо забытое ощущение. К нему надо привыкать.

Но зато в этой чувствительности есть и своя прелесть.  Это уже, действительно, Путь, а не постмодернисткие безопасные игры. Это выбор.  Его надо делать.

Молотить пустой воздух было легко, безопасно… И бесполезно, никакой отдачи. Так и молотили мы, двадцать лет почти, в вакууме, без сопротивления, без смысла. Зато теперь отдача обеспечена. И смысл.

Это новое состояние мысли. Теперь, в этой сгустившейся атмосфере звуковые колебания порождают серьезные волны, которые, срезонировав, могут сильно задеть. И уже задевают. И мы с удивлением учимся сдерживать свои мысли, слова, чтобы не навредить себе и другим людям. Это необычное ощущение, непривычное и, конечно, не совсем приятное. Но зато именно в таком воздухе, в такой густой и даже удушливой атмосфере, в отличие от разреженного вакуума 90-х, и будут уплотняться и расти сгустки, обрывки тумана будут сбиваться в облака и тучи…

И будет дождь.

Сегодня 25 марта, исполнилось бы 95 лет Перси Борисовичу Гурвичу, моему единомышленнику, соавтору, другу.


230955_original

845 лет назад, в марте 1169 года, жестоко разгромив Киев силами не "очень вежливых людей", Владимирский князь Андрей Боголюбский сам в Киев не поехал, то есть приличествующий тому времени триумф победителя, въезжающего на белом коне в побежденный город, испытать не пожелал. А устроил себе триумф прямо в собственной столице, во Владимире, в окружении ликующей политической элиты (некоторые из самых близких соратников сыграют через несколько лет трагическую роль в судьбе князя). В соответствии с политико-правовыми принципами того времени Андрей Боглюбский посадил на княжение в Киев своего сына и, таким образом, формально присоединил Киевское княжество к Владимирскому.

Князья-соседи шипели, объявляли санкции, но ничего с Андреем сделать не могли: уж больно тот был смел, хитер, умен, резв. И уж больно удачлив был этот 60-летний мужчина, в самом расцвете своих замыслов и возможностей.

Триумф Боголюбского, как одного из основателей русской государственности, был ярким, но не очень долгим. Уже через пять лет жизнь Андрея трагически оборвалась. Оборвалась, когда он находился почти на самой вершине своей славы, когда он почти достиг своей цели - объединение русских земель и создание единого русского государства из рассыпавшихся в результате геополитической катастрофы 12-го века осколков.

Убийцы князя Андрея (а это были люди из его ближайшего окружения), видимо, не имели какого-то четкого плана действий, какой-то внятной политической стратегии, для них было важно устранить Боголюбского, который им сильно мешал и как человек, сильная личность и как политический лидер, ставящий задачи, наступающие на интересы нарождающегося политического класса. О будущем убийцы князя, похоже, не слишком размышляли, надеясь на то, что главная их задача - устранить князя со всеми его замыслами и планами. Сразу, раз и навсегда, бесповоротно. Правда, получилось у них не очень гладко. Летней ночью в конце июня 1174 года заговорщики из числа самых близких к Андрею людей (приняв предварительно хмельного напитка, ибо боялись!) напали на безоружного князя в его покоях и с помощью холодного оружия (но не без труда!) уложили истекающего кровью умирающего Боголюбского на пол, и, опять испугавшись, бросились к своему хмельному зелью, чтобы забыться. Очнувшийся Боголюбский почти уполз от места трагедии, но еще раз хлебнувшие своего напитка убийцы жертву все же настигли и, осмелев окончательно, добили князя.

Вот так представители политической элиты Владимирского княжества противопоставили триумфу и стратегии своего лидера свою сиюминутность. И оказалось, что такую сиюминутность очень трудно предусмотреть даже искушенному в интригах и военных делах профессионалу. Сиюминутность победила стратегию, жестко и зримо. (Правда, отметим, что через несколько дней суровая кара настигла и убийц, но это уже не имело никакого значения для истории)

Резкое, внешне слабомотивированное действие, сиюминутное по отношению к масштабам задач князя, настигло Боголюбского, когда он был на вершине своих стратегических замыслов. По горькой иронии судьбы, этот трагический обрыв инициатив и надежд князя произошел именно таким образом, каким не раз удачно действовал сам Андрей Боголюбский в своих военно-политических авантюрах, включая его внезапное бегство из Киева на Северо-Восток вопреки стратегиям отца, Юрия Долгорукого.

Триумф и стратегия. Триумф и трагедия.

 

... В губернском городе N никогда не было войн и революций.

А если что-то такое и происходило - то было очень и очень давно, почти в сказочные времена. А с тех пор ничего и не было. Незаметно менялись вокруг эпохи, страны, века - а город N жил своей, так сказать, энской жизнью. Иногда, на время, город переставал быть губернским, но, похоже, продолжал существовать как ни в чем ни бывало, вовсе не замечая этого небольшого недоразумения. А потом опять, нежданно-негаданно для себя, обретая свой губернский статус, вновь становился центром пусть небольшой, но очень гордой провинции, и принимал это с достоинством и спокойствием, свойственным очень пожилым и степенным людям, которые уже не могут совершать резких движений и из-за этого кажутся невозмутимыми.

Жителей города N становилось все больше, город рос и развивался, но все равно оставался все тем же милым древним княжеским поселением, обрамленным несоразмерными пухнущими как от неведомой болезни скотными дворами, конюшнями, кузницами, казармами, посадами, барскими увеселительными беседками, крестьянскими отчаянными праздниками и прочими атрибутами привычной полудеревенской жизни.

Столичное прошлое тянуло город N назад, а будущее тянуло город N в столицу. Которая теперь, по чьему-то злому умыслу, находилась за 200 км от N. Раздираемый этими стратегическими направлениями развития город N редко когда успевал вписаться в настоящее. Разве что один раз, когда было решено сделать из N индустриальный город и это действительно получилось, однако ненадолго, лет на 50. Потом, как сообщили жителям, наступила постиндустриальная эпоха, и индустрия быстро сдулась. На поверку, правда, оказалось, что это был обман, и даже вроде нашли виновных, но индустрия не восстановилась. Жители города N перенесли все довольно спокойно, усилив, однако движение к светлому столичному будущему вне города N - в противовес столичному же прошлому внутри N.

Вот так, неожиданные и ожидаемые революционные события и войны веками не нарушали зеркальной глади тихой губернской жизни. Легким всплеском, раз в тысячу лет, мог, конечно, отозваться на поверхности, скажем, приезд венценосной особы (проездом, только проездом, даже на ночь не остался), широкомасштабное празднование грандиозного юбилея города, или назначение неожиданного персонажа в губернаторское кресло; однако, по заведенной веками же традиции, интерес местного населения ко всему новому был хотя и интенсивен, но неглубок, узок, низок и скоротечен, и, в конце концов, крайне легко уподоблялся интересу, который выказывал крестьянин к чему-то такому происходящему на соседском сеновале. Да, занятно, любопытно, мол, в нашей деревне - и это развлечение какое-никакое, хотя и так понятно, что там происходит, и даже кто с кем - тоже понятно и известно, можно даже сбегать посмотреть, последить, но все равно как бы через зевок, сквозь лень и скуку несусветную...

Так откуда тут взяться войнам и революциям? Все это происходило где-то там, далеко, с другими людьми, в другом мире. А город N все плыл и плыл в свою вечность, как поднятый невесть каким течением со дна реки обломок мореного дуба, задумчивый и одинокий среди мельтешащего мусора и плескучей мелкой рыбешки.

Казалось, войны и революции специально обходили город стороной, боясь захлебнуться и утонуть в качественном жидком теплом провинциальном существовании. А если кто из них и забредал сюда, по не знанию, либо случайно, то довольно быстро обволакивался ватной мягкой экзистенцией, превращаясь из грозного локомотива истории в средних размеров плюшевую игрушку, с которой, по причине ее потертости, дырявости и странности, уже не только никто не играет, но и никто не помнит, что это за игрушки, чьи они, кто ими играл, и зачем вообще они нужны в губернском городе N...

"Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали леса, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и покойны эти пруды; холод и мрак вод их угрюмо заключен в темно-зеленые стены садов. Девственные чащи черемух и черешен пугливо протянули свои корни в ключевой холод и изредка лепечут листьями, будто сердясь и негодуя, когда прекрасный ветреник — ночной ветер, подкравшись мгновенно, целует их. Весь ландшафт спит. А вверху все дышит, все дивно, все торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в ее глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь! И вдруг все ожило: и леса, и пруды, и степи. Сыплется величественный гром украинского соловья, и чудится, что и месяц заслушался его посереди неба... Как очарованное, дремлет на возвышении село. Еще белее, еще лучше блестят при месяце толпы хат; еще ослепительнее вырезываются из мрака низкие их стены. Песни умолкли. Все тихо. Благочестивые люди уже спят. Где-где только светятся узенькие окна. Перед порогами иных только хат запоздалая семья совершает свой поздний ужин".

(Николай Яновский, С-Петербург).

.

шумит гудит Шаданакар,
тревожно в нашей Брамфатуре,
чего ты лыбищься, в натуре,
садись-ка на пол, возле нар

великороссс и финно-угр,
любой, от остяка до турка,
сюда попавши - все мы урки,
и нас ведет к победе Жругр.

я это видел, Даниил,
как наяву, и век жестокий
твой сон недаром сохранил,
когда дыханье затаив
взахлеб я впитывал твои
шизой подернутые строки

16/02/2014

Вход